Виктор Розов

Скрытая пружина

Комедия, почти водевиль, в двух действиях, четырех картинах

Действующие лица

Зубатова Наталья Архиповна, актриса,

52 года.

Игнатенко Галина   Н и к и ф о р о в н а, слу­жащая, 51 год. Горкин     Владлен     Васильевич,    актер,

32 года.

Леонтьев Александр  Максимович, те­атральный критик, 30 лет. Гусев     Георгий     Ульянович,    филолог,

31 год-Бутусов Илья Спиридонович, костюмер, 78 лет.


Действие первое

1

В квартире Леонтьева. Скромная комната современной квартиры. За столом, склонив­шись над шахматной доской, двое мужчин. Это хозяин дома Александр Макси­мович Леонтьев и его приятель Геор­гий У ль я но вин Гусев. Обдумывание хода.

Гусев. Так, так... так, так... Думай, Саша, напрягай извилины.

Леонтьев. Помолчи минуточку, говорун.

Гусев. А чего мне молчать. Я загадку загадал, отгадывай.

Леонтьев. Утихни, Юра.

Гусев. Чудак. Знаешь как настоящие шахма­тисты, чемпионы особенно, друг друга из­водят? Вот так, как мы с тобой, сидят и шепотом друг другу гадости говорят.

Леонтьев. Отстань!

Гусев. Да-да, психологически деморализует. Вот ты думаешь над ходом, а я тихонько: «Думай, сука безмозглая, думай!»

Леонтьев. Юрка, ты с ума сошел!

Гусев. А ты мне тоже что-нибудь в ответ.

Леонтьев. Что?

Гусев. Подумай. Шарахни.

Леонтьев. Ты дурак.

Гусев. Что?

Леонтьев. Я говорю: ты дурак.

Гусев. Ну, брат, не богато! Такое не поколеб­лет. Ты что-нибудь поязвительнее, поядови-тей. Например: до чего с тобой противно играть, у тебя изо рта пахнет, как из по­мойной ямы.

Леонтьев, Тьфу, какая гадость! А если не пахнет?

Гусев. А ты говори — пахнет, в этом и смысл.

Леонтьев. Врешь ты все. Это шахматы, не бокс. Там они звереют.

Гусев. Там звереют на виду, а тут втихаря, Iff? еще как.

Леонтьев. Интеллектуальная игра.

Гусев. Когда светит звание и миллион, интел­лект молчит, гуляют страсти.

Звонок в дверь.

Леонтьев. Открой. Сбил ты меня. Гусев   (вставал). Что  и требовалось.   (Идет к двери.}

В прихожей слышны голоса.

Женский голос. Александр Максимович Леонтьев здесь живет?

Гусев. Да-да. Одну минуту. (Быстро возвраща­ется в комнату.) Какая-то дама. Пахнет


духами и темпераментом. Прикрой подтяжки. Леонтьев     (надевает    пиджак.,     раскрывает дверь]. Пожалуйста.

Входит Зубатое а. Это простая, полнова­тая женщина с совершенно не актерским лицом. Далеко не красавица, но безуслов­но с шармом. Одета строго, но в хорошие ткани. Большая камея и шейный платок единственные украшения. Туфли на невысо­ком каблуке, может быть, оттого, что боль­ны ноги. В руках букетик цветов.

Зубатова (здоровается с Леонтьевым). Зуба-това Наталья Архиповна.

Леонтьев. Конечно, знаю. (Целует Зубатовой руку.) Мой друг — Гусев Георгий Ульяно-вич, философ.

Зубатова. Ото, такой молодой, а уже фило­соф. Я думала, это дело стариковское. В ва­шем возрасте — жить да радоваться.

Гусев. Я не тоскую.

Зубатова. Совмещаете?

Гусев. Стараюсь.

Зубатова (Леонтьеву). Я без спросу, нахаль­но. Надеюсь, извините, Александр Мак­симович.

Леонтьев. Что вы, я рад, даже удивлен.

Зубатова. Почему? В одной кастрюле варим­ся... Примите. (Протягивает Леонтьеву цве­ты.) Ни черта в магазинах цветов нет. Вче­ра хоронили Юровского, так на базаре по трешке штуку покупала. Этот в ларьке ухватила — рубль сорок.

Леонтьев (взяв цветы). Зачем же вы...

Зубатова. Полагается. Впервые идешь в гости — цветочек. Этикет. Раньше с пол-лит­ром приходили, теперь неловко.

Леонтьев.  Юра,  будь добр,  поставь цветы в

*         воду.

Гусев взял букет, ушел в кухню.

Зубатова. Такой молодой, а в философию ударился. С женой не ладит, что ли?

Леонтьев. Он не женат, холостяк.

Зубатова. Ну, тогда совершенно необъяснимо.

Леонтьев. Садитесь,пожалуйста.

Зубатова (не садясь, оглядывает комнату). Вот как вы живете — скромно. Это хорошо, а то все ошалели. (Смотрит книгу, лежа­щую на столе.) А-а-а, этот сборник у вас уже есть. Хотела вам подарить. По-моему, бездарно обо мне здесь написано. Наме-,, рения добрые, а стиль — точно топором строчки рубили. Хоть бы редактор рубан­ком прошелся... Ладно, хвалят, и то хорошо, а таланта коль нет, никому не прибавишь, хоть званием Героя Социалистического Тру­да награждай.

Вошел Гусев, поставил вазочку с цвета­ми посредине стола.


Гусев.   Саша,   я   у   тебя   английский   детектив

видел. Можно взять?

Леонтьев. Конечно. Пошарь на полках. Зубатова. У меня никаких тайн. Гусев.   Вы   меня   извините.    (Ушел   в   другую

комнату.) Зубатова. Ну, может, и лучше.  (Села.)

Сел и Леонтьев.

Я к вам с просьбой. Говорю заранее, хло­почу не за себя, не за мать, не за брата, не за свата. За своих пальцем не поше­велю, презираю. Верно?

Леонтьев. Не знаю. Бывали и бывают слу­чаи, что и за брата и за мать надо хло­потать.

Зубатова. Вот как вы широко мыслите... Я люблю вас читать. Не сочтите за лесть, не в моих правилах. Я баба, как видите, простая, как молодые люди нас величают, сермяжная. Но вас, хоть вы критик и моло­дой, сразу заметила, выделила. Ну, думаю, и в театральной критике, кажется, солныш­ко всходит.

Леонтьев. Ну почему же? Есть и сейчас имена...

Зубатова. Есть, есть, есть... Вы молодец, скромность в вашем возрасте обязательна.

Л е о нт ье в1 (улыбаясь). При вашем положении вы тоже... (Показывает на одежду Зубато-вой.)

Зубатова. Во-первых, не подчеркивайте моих седин, я их крашу, а, во-вторых, это мой стиль. Нет, не скромная. Если мне что надо, я из человека вместе с его кишками до­стану. В искусстве скромным быть нельзя, в театре особенно. Ну, художник пишет там свою картину один на один, он да холст. А холст что — безмолвный предмет. Пиши на нем все, что в голову взбредет,— промолчит. А в театре режиссер, директор, партнеры, распроклятый художественный со­вет. Они тебе не молчаливая тряпочка, сами знаете. Их подавлять надо. Я груба, но я, как вы знаете, актриса не роман­тического склада.

Леонтьев. Если говорить в этом аспекте...

Зубатова (смеется). Вас я тоже пришла пода­вить. Критика — компонент театрального искусства. Вы можете помогать его разви­тию или мешать. Я правильно говорю?

Леонтьев. Совершенно верно.

Зубатова. Иногда ваши коллеги такое напи­шут — до небес, взахлеб, чудо! А я это чудо своими глазами посмотрю и вижу: дрянь, жвачка. Нет, критика критикой, а головы и сам не теряй — собьют, спутают, опога­нишься. Я всегда себе говорю: Наталья, брось читать критику, дурой сделаешься. (Смеется.) Шучу, конечно. Вас читаю всег­да и говорю тоже без лести. Наши все вас любят. Только и слышишь: «Читали, что


Леонтьев пишет?», «Здорово Леонтьев на­писал?», «Аи да Леонтьев!» У вас уже авто­ритет.

Леонтьев.   Трудно   сказать.   Друзья   хвалят.

Зубатова. А вы хотели, чтобы вас еще и враги хвалили? Это, дорогой, только в сказ­ках... Да, прежде всего спасибо и личное «благодарю», что за Антонину Телятьеву похвалили. И так — без высоких слов, но точно. Именно этого я на репетициях до­бивалась. Будто вы подглядывали. Если бы еще пьеса была хорошая, а то...

Леонтьев. А мне пьеса понравилась, я там писал...

Зубатова. Да, да... Нет, конечно, среди ны­нешних... Но ведь согласитесь, не Остров­ский, не Антон Павлович.

Леонтьев. Я думаю, новое не всегда надо ме­рить старой меркой.

Зубатова. Ну, вам видней. Но согласитесь, те как дадут какую-нибудь Кабаниху, или Мурзавецкую, Аркадину.— все с мясом и на костях, не отвалится. (Поправила платье. Смотрит на Леонтьева в упор.) Теперь пря­мо... Вы добрый человек?

Леонтьев (засмеялся). Затрудняюсь ответить.

Зубатова. Нет, прямо: добрый?

Леонтьев. Мне кажется...

Зубатова. Как зовут вашего приятеля, я за­была?

Леонтьев. Юра. Георгий Ульянович.

Зубатова. Ну, можно Юра, он еще молодой. (Зовет.) Георгий Ульянович! Юра!

Входит Гусев.

Юра, ваш друг добрый человек? Гусев (быстро и твердо). Нет. Зубатова (даже растерялась]. Нет? Гусев.   Саша,   извини,   но   я   привык  говорить

только правду.

Леонтьев.   С   чего   это   ты   так   категорично? Гусев. Я у тебя на той неделе просил в долг

пятьдесят рублей. Ты дал? (Зубатовой.) Он

не   добрый   человек,   он   принципиальный.

Принципиальные люди добрыми не бывают,

я заметил. Не добрый!.. Я еще нужен? Леонтьев. Уйди.

Гусев ушел. Зубатова смеется,

Он врет, Наталья Архиповна.

Зубатова. Да, конечно, вы добрый, я чув­ствую. Повторяю, хлопочу за чужого чело­века... Вы двенадцатого смотрели у нас спектакль «Иди за мной, не потеряешь», я вас в зале видела. Спектакль хороший, я с вами согласна, сама его с удоволь­ствием играла.

Леонтьев. Почему вы думаете, что спектакль мне понравился?

Зубатова (лукаво). Ох, мы критиков по ли­цам читаем.


Леонтьев. Да, славный спектакль.

Зубатова. Теперь как на духу... Я узнала: вы уже написали рецензию и отдали в газету.

Леонтьев (смеется). Вы, значит, не только по лицам читаете.

Зубатова. Угадали. Я с ней ознакомилась. Удивляетесь?

Леонтьев. Немножко. Статья еще не вышла. Существуют редакционные тайны.

Зубатова. Александр Максимович, какие тай­ны! У нас всегда все раньше газет и телевидения узнают. Вот где тайна. Просто я спросила Анну Федоровну, она дружит с Игорем Алексеевичем, а уж он Дмитрию Васильевичу первый друг, учились вместе на филологическом, и ему ничего не стоило попросить Агнессу Степановну... Словом, по-старинному — «Не имей сто рублей.,.»,— и рецензия была у меня. В уголке свер­ху прочла: «В набор». Я сама к Агнессе не обращалась, хотя знала, что у нее с Федором Ильичом, ну, то, что называется близкие отношения. Она человек не плохой, но все-таки опасный, уж слишком у нее много знакомств. Не дай бог, не угодишь, она же и утопит, а сама из всего сухой выползет. Помните, у Мольера Сганарель говорит о своей жене, которую в тюрьму посадили: «Ничего, она отовсюду выйдет при помощи своей отмычки». (Смеется.) По­мните?

Леонтьев. К стыду моему, я так хорошо клас­сику еще не знаю, как вы.

Зубатова. Прекрасная у вас получилась ре­цензия, умная, глубокая. Но, между нами, лучше самой пьесы. Но... о господи, вол­нуюсь, как барышня... Вы резко осудили игру нашего молодого актера Горкина. Это удар.

Леонтьев. Но он плохо играет.

Зубатова (как бы не слыша). Актер молодой-Леонтьев. По-моему, он в театре уже лет восемь.

Зубатова. Только шесть. Вы попали на очень неудачный спектакль. В тот день у Горкина были большие, даже драматические обстоя­тельства. Актер, вы знаете, существо тон­кое, ранимое, лабильное.

Леонтьев. Наталья Архиповна, я глубоко по­нимаю специфику и даже драматизм профес­сии актера, но зритель не может прини­мать в расчет настроения актера, даже если у него в день спектакля кто-то из близких умер.

Зубатова. Верно, верно, я сама на себе испытала. Давно. В тот день умер мой де­душка... Любила его горячо. Отец от нас ушел, когда мне четыре года было. Он мне и отца заменил и любимого учителя. А ве­чером спектакль. Да какой! Джульетта. Да-да! Вот с такой рожей — Джульетта.


Правда, я тогда была молодая, но все равно некрасивая. Я трезво на себя смотрела с самого раннего детства. Может, и добилась в жизни кой-чего именно от этого. У нас на Джульетту тогда двух пробовали. Обе молоденькие, мордочки миленькие, ручки, ножки, глазки, ротик — все при них. Но способностей на копейку. А я упросила меня посмотреть. Знаете, в театре в голос хохо­тали, чуть ли не мне в лицо. И режис­сер так, чтоб я отвязалась. А я именно привязалась. Бегала за ним, ныла, умоляла, только что не в ножки падала. «Ну, по­кажись, говорит, Наташа». Сел, нога на ногу закинул. Я все помню, все... А я как в пропасть, и за двоих играла — и за Джульет­ту и за Ромео. Когда кончила, вижу, он сидит и уже не нога на ноге. Подошел, взял за руку и как-то глухо произнес: «Ну, девочка, в бой!» Я эту фразу его на всю жизнь запомнила. Как у меня что не ладится, я себе говорю: в бой!.. И имен­но я играла Джульетту. В тот вечер, о котором начала говорить, играла с каким-то удивительным подъемом. Зал, что называ­ется, стонал. А пришла домой, ревмя ревела около покойника, дурно сделалось.

Леонтьев. Вы сами опровергаете...

3 у б-а т о в а (спохватившись). Разные натуры, Александр Максимович.

Леонтьев. Но профессия одна.

Зубатова. Он, между нами, избалован. Отец с матерью из-за границы не вылезают. Красавчик.

Леонтьев. Да, парень красивый. Но совершен­ный дуб.

Зубатова (холодно), Я бы не сказала.

Леонтьев. Я давно удивляюсь — как он дер­жится в театре и еще что-то играет. Он явно, как теперь говорят, пошел «не в ту степь». Из него вышел бы отличный сталевар, тракторист, которых он так скверно исполняет.

Зубатова. Но я надеюсь, вы со мной согла­ситесь, что в актерском искусстве я пони­маю несколько больше, чем вы. Не оби­жаетесь?

Леонтьев. Нет. Хотя согласен с вами отчасти.

Зубатова. Вон как! Вы не так скромны, как показалось мне сначала.

Леонтьев. Я, когда пишу, должен быть уве­ренным.

Зубатова (не без яда). И вы уверены, что в той же рецензии превозносите Иванькову до небес по справедливости?

Леонтьев.   Она   играет   просто,   превосходно.

Зубатова. Забавно!.. Личико, фигурка, голосок ангельский, трепыхается... Мужчины, муж­чины! Критики вы или министры, ученые или колхозники — все одним мирром мазаны!

Леонтьев (смеется). Теперь мирром уже нико­го не мажут, Наталья Архиповна.


Зубатова. Да, одна поговорка осталась... Ласкаете вы таких, как Иванькова. Это же у нее обаяние молодости, и только. Сколько та­ких прошло передо мной за все годы. Вспорхнет — ах, хорошо! Ах, полетела! А она уже на лету и сдохла, одно жеманство осталось, два-три штампа. А там, глядишь, личико уже увяло, шейка дряблая, задик кадушкой, а они все: пи-пи-пи... Губите вы их при первом же взлете, слишком в трубы трубите... Извините, что критика критикую,

Леонтьев. Доля истины есть, Наталья Архи-• повна, трубим. Знаем, что медные трубы — самые коварные, но уж от испытуемых за­висит — пан или пропал. Но не отметить нельзя. Иванькова...

Зубатова. Шут с ней! Вы попали на спектакль, когда Горкин действительно играл неважно.

Леонтьев. Я всегда смотрю спектакль мини­мум два раза. И в первом и во втором он играл точно так же. Меня даже удивило: как можно так одинаково плохо играть. Ну, хоть бы один раз плохо, а другой — еще хуже. Нет, оба одинаково. Феномен!

Зубатова. Но роль написана плохо, прими­тивно.

Леонтьев. Роль вполне приличная. Если бы ее играл способный актер, спектакль мог бы от этого сильно выиграть.

Пауза.

Зубатова. Вы о нем написали резко и прямо­линейно. Ведь это живой человек, Алек­сандр Максимович.

Леонтьев. Я же не о человеке пишу, об актере.

Зубатова. Но существо-то одно.

Леонтьев. Два. Художник и человек — две разные фигуры, хотя в одном теле. Вы это безусловно лучше меня знаете.

Зубатова. Да. К несчастью... Ну, напишите не так жестко. Просто — играл неважно.

Леонтьев. Он играл скверно.

Зубатова. Да пропустите вы его, ничего о нем не пишите.

Леонтьев. Это невозможно. Он играет вторую по важности роль.

Зубатова. Но не первую.

Леонтьев. Откровенно говоря, и герой выгля­дит нелепо, так как спорит практически с идиотом.

Зубатова (встала, выпрямилась. Жестко, до гнева). Так нельзя говорить об артисте.

Леонтьев. Он не артист.

Зубатова. Кстати, спектакль смотрели доволь­но крупные люди. Их оценка игры Горкина иная.

Леонтьев. Понравился?

Зубатова. И весьма. Говорили лично мне. Люди крупные.

Леонтьев. Кто?


Зубатова.    Ну...    мне    не    хочется    называть

имена. Леонтьев. Скажите. Я тогда напишу: а вот на

таких-то, таких-то игра  Горкина  произвела

самое прекрасное впечатление. Зубатова. Не имею права. Леонтьев. Жаль.

Яш/за.

Зубатова. Ну хорошо, я вам открою все карты. Мы намечаем Владлена Васильевича Гор­кина выдвинуть секретарем партийной орга­низации. У него незаурядный организатор­ский талант. Начитан, политически зрелый. Вопрос практически уже решен. В конце концов я с вами согласна, актер он еще не раскрытый. Можно играть лучше. Но здесь вы должны учесть и внутренние ин­тересы театра, пойти нам навстречу. Мне неловко было к вам обращаться с этим сразу.

Леонтьев. Я понимаю. Вам, Наталья Архи­повна, надо было обратиться в другую ин­станцию, если его в партком метят.

Зубатова. Там поддерживают. Но если по­явится ваша убийственная статья... да, она убийственная для него, учтите.

Леонтьев.   Нет,  этого  я  учитывать  не  могу.

Зубатова. Почему?

Леонтьев. По двум причинам. Во-первых, это, с моей стороны, будет подлостью, а, во-вто­рых, подобных субъектов с организаторски­ми способностями, как вы сказали, знаю. Они делаются председателями месткомов, парткомов или какой-нибудь другой важ­ной официальной персоной в театре, заби­рают власть в свои руки, используют эту власть в своих интересах и душат других. Главное, тех, кто одарен богом и без­защитен. Дважды нет, Наталья Архиповна!

Зубатова. Однако! Вы на вид такой невзрач­ный, а... впрочем, по вашим статейкам видно, что с зубками. (Кивнула в сторону кухни.) Приятель верно сказал: принципиальный, значит, безжалостный. Но, Александр Мак­симович, я ведь тоже принципиальная.

Леонтьев. Критикам и в прошлые века угрожали, Наталья Архиповна. Профессия |' не сладкая.

Зубатова. Я не угрожаю, боже сохрани! Предупреждаю, любя вас. У Горкина такие немыслимые знакомства...

Леонтьев. Я думаю, у вас их не меньше.

Зубатова. Статья ваша не пойдет.

Леонтьев. Она выйдет в пятницу. Я подпи­сал гранки.

Зубатова. Уже? Но до пятницы далеко, а не пойдет она сегодня.

Леонтьев. В бой?

Зубатова. Не надо произносить святые для меня слова всуе.

Леонтьев. Извините, вы правы, сто раз из­вините.


Зубатова (пошла к двери, но остановилась в каком-то замешательстве. Повернулась к Леонтьеву и совершенно другим тоном). Ну я прошу вас лично.

Леонтьев. Наталья Архиповна, не буду гово­рить вам самые высокие, нежные и пре­красные слова. Вы, наверное, так много их за вашу яркую жизнь наслышались... Но мож­но, я вам задам вопрос?

Зубатова (холодно). Пожалуйста.

Леонтьев. Почему вы с такой настойчивостью заступаетесь за такого неодаренного чело­века да еще метите его на должность сек­ретаря парткома.

Зубатова. Почему?.. (В упор смотрит на Леонтьева, стоит молча.)

Леонтьев   (понимает  все,   тихо).   Извините...

Зубатова заплакала. Села на первый по­павшийся стул. Плачет навзрыд.

(Растерян. Кричит.) Юра! Входит Гусев.

Принеси воды! Извините меня, Наталья Архиповна.

Зубатова продолжает рыдать. 'Возвращается Гусев с чашкой воды, отдает чашку Леонтьеву.

Уйди.

Гусев. Помочь не надо? Леонтьев. Уйди!

Гусев уходит.

Зубатова. Вы правы, правы, правы, Саша. Сколько я ни старалась заниматься с ним, уж, кажется, всю душу в него вложила. В цирке, смотрите, даже кошек теперь на­учились дрессировать, бегемота, курицу, а он... Да еще злится... Меня никогда не лю­били по-настоящему... Я понимаю... От меня всегда требовали плату. Сначала я закрыва­ла глаза... Нет, они сами закрывались. Не допускала мысли, хотя чувствовала, чув­ствовала... Передо мной — то, что называ­ется, снимают шляпы, улыбаются, востор­гаются... Цветы — букеты, корзины... Да пусть они все идут к дьяволу!.. Звания, награды. Я на все это, как сквозь стекло, смотрю. Была девочкой, любила. Но это был ручеек, речушка, журчала сладко, и все. Страдала, но умела держаться. А сейчас... Я просто уже потеряла всякий контроль над собой, в какой-то стихии. Но это, Саша, такой немыслимый океан. Я пытаюсь, борюсь, а потом сама же себе кричу: нет, не буду бороться, не хочу!.. Я люблю, Алек-


сандр Максимович. Не думайте, что одна страсть. Я люблю его как совершенство, как что-то неземное. Я ничего подобного не испытывала за всю жизнь. Может быть, это возраст, безумие... Может, оттого, что я всегда сооружала крепкую плотину, а те­перь ее прорвало... Но почему безумие? Я счастлива. Я очень честолюбива, но ни одна роль, ни один самый удачный спек­такль не давали мне такого счастья. Вы молодой, может быть, с трудом понимаете, о чем я говорю, но пусть и вас когда-ни­будь озарит подобное безумие. Да-да, я счастлива! Он дрянной человек, он мерза­вец. Он ничего не просит, нет, но я чи­таю в его глазах все. Деньги? Вот тебе деньги. Я много зарабатываю: телевидение, радио, концерты, кино. Куда мне их — солить, мариновать? Я же одна. На, на, на! Мне доставляет удовольствие делать ему приятное. Роль? Я с ужасом, с бес­стыдством уговариваю главного режиссера дать ему роль хотя бы небольшую. Плохо? Ужасно?.. Да мало ли люди делают плохого. Никогда, Саша, не судите людей с лету, .никогда поспешно не надевайте на них узду, намордник... Почему классику играть на­слаждение? Там вся правда о человеке. В современных пьесах требуют от человека какого-то неестественного поведения, чаще всего, _будто человек стерильный. Этого не бывает. Мы, актеры, конечно, все сыграем, но мы же обманываем зрителя! И чем лучше мы играем фальшивую пьесу, тем убеди­тельнее обманываем. Меня уже давно беспо­коит эта мысль. Вы заметили, как редко я теперь играю? Не хочу обманывать, уже не могу. Вы похвалили «Иди за мной, не по­теряешь». Конечно, на безрыбье и рак рыба. Я бы не играла в ней, но из-за него согласилась... Высшим судом судите. Но знаете, Саша, мы не можем судить выс­шим судом, нам просто этого не дано. Мы можем судить только судом человеческим... Я сама судить умею и в первую очередь себя. Я шла к вам. Вы думаете, меня ноги сами несли? Именно ноги мне и го­ворили: не надо, не надо, вернись об­ратно... Вы так не любили, не могли... рано... Он и достал вашу рецензию в редакции. Как уж там, не знаю, у него везде друзья, друзья, друзья. Может, украл. Взъерепенился и ко мне: «Наташка, пере­играй. Не сделаешь — не подходи!» Леонтьев. Мерзавец! Вы же должны ненави­деть его!

Зубатова. Я и ненавижу, но ненадолго. Кричу: нет, нет! Он уходит. Я плюю ему вслед. А потом — словно из меня какая-то дьяволь­ская сила поднимается... Ну, убейте меня, убейте! Я вам — «милый мой, какое благо­деяние!» — от всего сердца выкрикну.


Леонтьев. Я перепишу статью.

Зубатова. Да?

Леонтьев. Я ему такие прилагательные, эпи­теты всажу, врежу, воткну!..

Зубатова. Я же вам душу настежь распах­нула... Нет, вы вполне современный чело­век — принципиальный. Только у всех эта принципиальность для других прилагаема, а не к самим себе. Я это тоже давно вижу.

Леонтьев {в волнении). Наталья Архиповна, я высоко ценю вашу не заслуженную мной откровенность. Все, что случилось сегод­ня, ни одна живая душа не узнает, ни слова, ни звука!

Зубатова. Да пусть все знают, все! (Кри­чит.) Гусев! Юра!

Вбегает Гусев.

Леонтьев. Не надо, Наталья Архиповна! Юра, выйди, пожалуйста.

Гусев уходит.

Я не изменю в своей статье ни слова. До­бавить 'могу.

Зубатова. Палач!

Леонтьев. Такая уж у меня ужасная про­фессия.

Зубатова. Нет, я пойду жаловаться! Вам по­кажут! Имейте в виду.

Леонтьев. Статью могут запретить, я верю в вашу силу, но мнения моего не изменит никто. Он уже прочел мою статью,— я до­волен. Так ему и надо.

Зубатова. Это уже садизм.

Леонтьев. Наталья Архиповна, что же мне де­лать. Я критик, я не могу принимать в рас­чет никакие прилагаемые обстоятельства и знать о них не должен. Меня другому учи­теля учили. Я вас обожаю...

Зубатова. Что вы обожаете! Вы не мужчина, вы бесполое существо!

Леонтьев. Наталья Архиповна, ну перебори­те себя. Вы же человек неслыханного мужества. Пройдет. Появится другой муж­чина.

Зубатова. Может быть, предложите свои услу­ги?.. Извините.

Леонтьев. Юра!

Вбегает Гусев. Зубатова опять заплакала.

Гусе в. Воды?

Зубатова. Я своего добьюсь. Леонтьев. Не исключено. Зубатова. До свидания,

Леонтьев хочет ее проводить.

Пожалуйста, не провожайте. Играйте в свои деревянные игрушки. (Уходит.)


Слышно, как резко хлопнула дверь.

Гусев. Зачем она приходила?

Леонтьев. Уговаривала переменить профессию.

Гусев. И что взамен?

Леонтьев. Уйти в сферу обслуживания.

Гусев. Официантом, что ли?

Леонтьев. Вроде.

Гусев. Денежно, конечно. Что ты в среднем в . месяц зарабатываешь? Поди, сто шестьдесят, от силы двести. А там за день без пол­сотни не уходят.

Леонтьев. Советуешь, значит?

Гусев. Рекомендую.

Леонтьев. С какой стати ты орал: я недоб­рый, я недобрый? Да еще наврал: я же тебе дал деньги.

Гусев. На всякий случай... Роскошная женщина.

Леонтьев. У тебя они все роскошные:

Г у с е в. А темперамент! Извержение вулкана. За­чем ты ей отказал, Саша?

Леонтьев. То есть?

Гусев. Извини, но вы так горячо беседова­ли... Я хотел в окно выскочить, но восьмой этаж, мог ушибиться.

Леонтьев. Слышал? Ну, каково быть критиком, понял?

Гусев. Я понял только то, что ты глуп.

Леонтьев. Да?

Гусев. Представь себе!

Леонтьев. Поясни.

Гусев. Прежде всего никогда сразу не отказы­вай женщине. Прямым отказом ты их сразу взвинчиваешь. Напротив, отвечай: да, да, я вас понимаю, вы правы. И учти: чем не­лепее их пожелания, тем быстрее согла­шайся.

Леонтьев. Влюбилась как безумная в долдо-на. Тот присосался к ней. Не любит... Она совершенно лишена самообладания.

Гусев. Не то, Саша, не то! Она из высшей породы.

Леонтьев. То есть?

Гусев. Низшая порода любит, чтобы их любили. Высшая любит свою любовь. Понял?

Леонтьев. Не вполне.

Гусев. Обдумай на досуге... А сверх того Зубатова творческий работник. Это особая порода. Тургенев признавался: перед каждой серьезной работой ему была нужна любовная встряска. А? И неплохие романы писал.

Леонтьев. Ты гуляка и бабник. У тебя тоже встряска перед каждой твоей статьей.

Гусев. Во-первых, не перед каждой. А, во-вто­рых, если ты не уважаешь чужие чувства, никто не станет уважать и понимать твои.

Леонтьев. Но Белинский учит нас...

Гусев. Оставь Виссариона Григорьевича в по­кое. Да, он был одержим истиной. И до чего она его довела? Умер в тридцать семь лет.

Леонтьев. Сейчас не то время.

Гусев. Именно. Скончаешься еще раньше.


Леонтьев. Не зли меня. И так мы доуступа-лись во всем до черт-те чего. Ты же не посоветуешь пустить в космос корабль, если знаешь, что одна, пусть самая мелкая, деталь бракованная.

Гусев. Сравнил!

Леонтьев. Да-да, сравнил! Каждый в своем деле...

Гусев. Давай доиграем партию. Садись. (Сел к столу.)

Сел и Леонтьев.

Твой ход.

Леонтьев. Нет, не могу! Все настроение ис­портила.

Гусев. Не выйдет из тебя чемпиона мира.

Леонтьев. Статья пойдет в пятницу.

Гусев. Саша, человек живет чувствами. Без них он тупая машина, даже если что-то произво­дящая.

Леонтьев. Статья пойдет в пятницу! (Смешал шахматы.)

Гусев. Не пойдет. Она сдвинет горы... Я записы­ваю за тобой проигрыш.

Комната в квартире Владлена Горкина. Владлен сидит в качалке и мерно качает­ся. 3 у б а т о в а, напевая, накрывает на стол.

Зубатова. Иди, Владик, покушай.

Горкин продолжает мерно покачиваться в прежнем ритме.

Странно, Владик. Будто я в чем-то виновата. Иди, садись.

Горкин продолжает покачиваться в том же ритме.

Более тупого человека за всю жизнь не встре­чала! Он, видите ли, принципиальный, чест­ный. Я всегда этих честных остерегалась. Они, видите ли, идейные, им на жизнь напле­вать, пусть хоть светопреставление. Им подай их идеи, чтоб они ими подавились... Садись, пельмешки остынут.

Горкин будто не слышит.

Порядочный! Теперь эти порядочные, как грибы, повыскакивали. Самое смешное: вче­ра были непорядочные, сегодня сразу сдела­лись порядочными. По постановлению прави­тельства... И живет бедно. Мебель вся мага­зинная, та, знаешь, что из опилок делают, ткни пальцем — продырявишь... Ну иди. Я же сказала: что-нибуль придумаю.


Телефонный звонок.

(Взяла трубку, говорит чужим голосом.) Слушаю... Сейчас. Тебя, Владик.

Горкин не реагирует.

Подойди, Владик. Неловко.

Горкин невозмутим.

Я   же   ответила:   сейчас.   Уже   неудобно.

Горкин не реагирует.

Ну пожалуйста. Ну ответь, занят. Попроси позвонить позднее.

Горкин не меняет положения. Я прошу! Реакции нет.

(В телефон.) Извините, оказывается, Влад­лен Васильевич только что вышел... Нет, не

мама. Домработница, убираю тут три раза в неделю... До свидания. Господи, какую ду­рость брякнула! Тебя же не хотела в нелов­кое положение ставить... Иди ешь... Ну нель­зя же так, Владлен! Что ты теперь из-за этого паршивого критичонка голодной смер­тью помирать будешь? Без тебя не сяду, имей в виду... Дурачок ты, дурачок... (Идет к Горкину, хочет его приласкать.)

Горкин останавливает движение качалки, поворачивает голову в сторону Зубатовой и смотрит на нее, видимо, каким-то особым взглядом.

Ну, не буду, не буду. Нельзя быть таким самолюбивым. Думаешь, мне не достава­лось? Никогда не надо читать критику, Вла-дя, от нее толку нет. Похвалят, и что? Приятно, и всей прибыли. От похвал поглу­петь можно, вообразить. Сколько я таких хваленых дураков перевидала! А если руга­ют, уж совсем глупо читать, только злишь­ся. От критики еще ни один художник луч­ше не делался. Творческий человек сам про себя все знает, сам себя растит. Вон Бе­линский Гоголя в своем знаменитом письме в пух разделал. Учил, поди, в школе? А что это Гоголю дало? Только страдании, муки. Может, от этого письма Гоголь и умер раньше времени, еще и с ума сошел... А ты не сходи с ума. Я тебе обещаю — статьи не будет. В крайнем случае, мы ее нейтрализуем... Подумаешь, Леонтьев! А мы покрупнее найдем. Высунется, а мы по нему как'ахнем... Можно, конечно, Чирикину по-


просить написать, она мне с прошлого года триста рублей должна... Нет, Чирикину несо­лидно — больно писуча, во всех газетах мелькает... Слушай, я к самому Феофанову пойду. Это глыба, скала, авторитет. Во все времена молчком молчал, сейчас только го­лос подал. Зато какой! И по телевизору, и по радио, и в газетах. Комитет возглав­ляет, сумел сохранить репутацию. Его как ре­ликвию показывают. Интеллигент! Интеллек­туал! Мне на каждую премьеру корзину гладиолусов посылал. Ценит! Он мне не отка­жет, даже если ты не очень произведешь на него... Но я замолвлю. Он интеллигент­ный. Интеллигентные люди слабые, стесни­тельные. Они даже мелкую подлость могут сделать из-за своей интеллигентности... Я знаю, ты ему понравишься. Он глуховат, а ты со сцены так громко говоришь, ему приятно будет.

Звонок по телефону.

Слушаю... Мама... Да, приехала из Улан-Удэ. Простите, из Гвинеи-Биссау. Его нет, в театре... Позвоните в двадцать три сама... Всего доброго... (Набирает номер.) Здрав­ствуйте, можно попросить Евсея Ондатрови-ча?.. Простите... (Быстро положила трубку.) Умер! Три недели назад. Ай-яй-яй, как же я прозевала! Вот почему он на последней премьере не был. Так сказать, по уважи­тельной причине... Перестань качаться! У ме­ня голова кружится. (Взяла стул, села неда­леко от Горкина.) Не изображай, пожалуй­ста, оскорбленную невинность. Ты бы лучше обо мне подумал. Легко было? Как я перед этим Леонтьевым юлила-юлила, этакой демо-краткой прикинулась, «своей в доску»: ты да я, да мы с тобой одно дело делаем, и так, и этак. Тьфу! Мошкара, а какой-то непро­биваемый. Он думает, теперь все можно, пи­ши, что вздумается. Ничего, голубчик, это тебе только кажется, управу .и теперь най­дем... Сколько он за эту статью получит? Пятьдесят рублей, не больше, я бы ему две­сти дала. Вертелось на языке, да удержа­лась... Господи, как раныле, хорошо было, просто, ясно! Позвонила бы Афанасию Се-вастьяновичу, он — Якову Михайловичу, а тот — прямо Устерляеву, и все, крышка этому заморышу... Странное время, неудоб­ное, будто и власти никакой нет. Но есть же она, есть! Кто-то же разрешает, кто-то же запрещает, не можем же мы без это­го... Конечно, и теперь взятки берут, но говорят — все дороже стало. Я понимаю, плата за страх... Хоть ты не мучь меня, я же не могу видеть твои страдания. (Идет к Горкину.) Милый! Мой мальчик!

Горкин снова останавливает качалку и смот­рит на Зубатову особым взглядом.


(Остановилась.) Кстати, замечу тебе, Влад­лен, актер там или писатель, художник — всегда открытая мишень, на виду, пали, кто хочет. Да, голубчик, такая профессия. Еще Буало — жил такой критик лет двести тому назад ----- писал: зритель вместе с билетом купил право свистеть и хлопать.

Наша публика не свистит, и за то ей спа­сибо. Она у нас с давних времен запу­ганная, в крайнем случае, в антракте уходит, и то тихо... Меня в этой статье бесит тон.

Пиши, что хочешь, леший с тобой, полай-полай. А я, знаешь, еще в молодости у какого-то автора прочла: если ты будешь бросать камни в лающую на тебя собаку, ты никогда не дойдешь до цели. Очень ум­но сказано. И ты себя на ерунду не трать, у тебя цель. Ты хороший актер. Это тебе я говорю, я. Вон, я помню, еще когда в театральной школе училась — в Москву приехала, у нас, студентов, встре­ча с одним знаменитым актером была. Его уже давненько в живых нет, царствие ему небесное. Рассказывал: когда в провинции еще до революции впервые в какой-то труп­пе выступил — и роль-то малюсенькая была, с ноготок, - на следующий день рецензия в газете. Спектакль хвалят: госпожа такая-то восхитительна, господин такой-то выше всяких похвал, все прекрасно, если бы не од­на паршивая овца. И в скобках его фа­милия! А? Паршивая овца! Он разгримиро­вался и к антрепренеру: ясно, уволят. А ант­репренер ему: хорошее начало, говорит, при­бавлю пять рублей жалованья. А в те вре­мена теленок десять рублей стоил, я бы сей­час на свою зарплату стадо купила, а те­перь на телевидении да в кино подхалту­ривать приходится,— все дорожает и доро­жает. На доме, где этот актер жил, эта самая «паршивая овца», мемориальная доска с его барельефом. Пойди на Пушкин­скую улицу, посмотри. Актер не скис. Прав­да, и антрепренер был умница. А тебя и уво­лить никто не собирается. Пусть попробу­ют, тут уж я как-никак силу имею... Такую доску, конечно, не заслужишь. А по­чему? Силы воли нет и лень. Ты ленив, Влади к. Наша работа — это труд, труд, труд без выходных дней, с бессонными но­чами, со слезами. Это ведь так простые люди думают, что мы живем, порхая, как бабочки летом. Им наши муки неведомы. Кстати, тогда же в театральной школе тоже одна старая-престарая актриса на наш вопрос — с чего вы начинаете работу над ролью —- ответила: со слез, голубчик, со слез. А ее еще сам великий Островский девчонкой заметил, пальцем ткнул и сказал: будет толк. По мягкому месту похлопал и добавил: если не лентяйка. Благословил. Она его легкую руку всю жизнь помнила.


А ты? Как ты время проводишь? Талант­ливым нельзя казаться, Владик, им надо быть. Я люблю тебя, ты знаешь до ка­кой степени, отдала бы тебе все свое уме­ние — бери, бери его, на. А ты — что, что от меня берешь, что? Ну ответь, ответь! Ты не подумай, я не на деньги намекаю. (Опять пошла к Горкину.} У тебя же волевой под­бородок, я же знаю твою силу, твой темперамент. (Подошла еще ближе.) Ну ска­жи что-нибудь, ну улыбнись! И что особен­ного о тебе Леонтьев написал? Самая гад­кая фраза: «это не актер, а неодушевлен­ный предмет». Так она, в сущности, необид­ная. Неодушевленный предмет... Фарфоровая или хрустальная ваза — тоже неодушевлен­ный предмет, а любуешься. Глуп этот Леонть­ев, и все. И газета дрянь. Подумаешь, «Вечерняя Москва»! А мы в «Известия» ах­нем, а то и в «Правду». Я своего добьюсь. (Опять идет к Горкину.)

Результат тот же.

(Плачет.) Я не могу тебя видеть таким, все сердце выболело. Ты пойми, я страдаю, стра­даю больше, чем ты... Давай еще подумаем, кого попросить написать. Стукачев отпада­ет, он сейчас не в моде, его похвала только дискредитирует. Петраков не будет, его жену из нашего театра уволили, он те­перь только гадости про наш театр пишет. Э-э-э, господи, нашла, осенило! Слушай, я пойду к Игнатенко, да, да, к самой Игна­тенко. Ну и что, что сто лет не встреча­лись. В театральной школе учились вместе. Актриса из нее не получилась, но зато бла­годаря именно своей милой мордочке и подат­ливости на такую вышину взобралась. Зна­ешь, сколько неудачных актеров потом заве­дующими делаются! У нас с ней отноше­ния были не ахти — завидовала, беси­лась, но уж давно это было. Правда, ни разу в наш театр не приходила, может быть, именно из-за меня. Мерзкая девчон­ка была... Забыто, забыто! (Берет теле­фонную трубку, кладет обратно.) Нет, не на­до. По телефону легко отказать, в лицо труд­нее. Такие, как она, любят, когда к ним на по­клон лично приходят. Лестно. Добренькими хотят казаться, великодушными. Она сдела­ет, сделает! Ни за что бы к ней не пошла, но за тебя... Помни это, Владик, за тебя через все переступлю, люблю. (Быстро одева­ется.) Наряжаться не буду, попроще, чтобы не завидовала. Ни пудры, ни помады. Ей приятно будет, что я плохо выгляжу. Ну, дай поцелую на счастье! (Подходит к Гор­кину, пытаясь его обнять.)


Скотина    ты    все-таки,    Владик,    большая скотина!  (Улгодит.)

Горкин встает, подходит к столу, начинает жадно есть.

Действие второе

Кабинет Игнатенко. Просторные шкафы с фолиантами. На полках и на шкафах по­дарки разных делегаций. На столе множество телефонов, а в углу какой-то странный огромный телефон,— то ли это шуточный подарок, то ли гипербола. Звонок телефона.

Игнатенко. Да... да... да... да... да... да... (Положила трубку, что-то записала.)

Звонок другого телефона.

Нет... нет... нет... нет... нет... нет... (Поло­жила трубку, что-то записала.)

Звонок третьего телефона.

Сейчас... сейчас... сейчас... сейчас... сейчас... сейчас... (Положила трубку.)

Звонок четвертого телефона.

Потом... потом... потом... потом... потом... потом... (Положила трубку.)

Звонок пятого телефона.

Да. Кто?., ^акая Зубатова? Никакой Зуба-товой я не назначала. Меня нет, ушла на совещание... Постой, это, может быть, ар­тистка Зубатова?.. Попроси подождать. (Яо-ложила 'трубку. Сделала на столе очень ра­бочий вид. Вынула из сумочки зеркало, под­красила губы, брови, попудрилась, подбила волосы. Сняла телефонную трубку.) Проси.

Входит Зубатова.

Зубатова (осторожно). Можно к вам, Галина Никифоровна? Я без звонка, не знала номера телефона, извините.

Игнатенко (встает из-за стола, идет навстречу Зубатовой). Наташка! Ты с ума сошла. Ка­кая я тебе Никифоровна! Какой телефон! Галя, Галка, Галка-нахалка — помнишь, как ты меня дразнила? Дорогая ты моя, здравствуй!


 


Тот резко отстраняется.


Обнимаются, целуются.


Зубатова (вытирая слезы). Молодость вспом­нилась...

Игнатенко. Ой, не говори! Жили, радова­лись, мечтали, бесились, а теперь не знаю, как ты, а мне иногда снится: я лошадь... Сядем вот тут на диване. Тех, кто вон там у стола на кончике стула присаживается, видеть не могу, опротивели.

Идут к дивану.

Вспомнила, вспомнила подругу, спасибо те­бе... без звонка. Понимаю, сюрприз хотела сделать.

Зубатова. Как ты замечательно выглядишь, Галочка,— не липнут к тебе годы, не при­стают.

Игнатенко. Стараюсь держаться. Но ты-то, ты-то какую судьбу себе отгрохала. Газеты нет, чтоб о тебе не писали. Гордость ты наша! Ну дай на тебя посмотрю... (Смотрит.) Та же... та же... Две-три-четыре морщинки, и всего следов.

Зубатова. Что я! Тобой все восхищаемся. Надо же на такую должность подняться. Мы, актеры, что — пруд пруди, и заслуженными и народными, а ты одна. И я к тебе сейчас в лифте как на Олимп поднималась.

Игнатенко. И это ты мне говоришь, ты, зва­ниями и наградами осыпанная!

Зубатова. Это вы нам звания и награды даете, значит, вы выше. Мы от вас, а не вы от нас.

Игнатенко. Чиновники мы, Наташка, чиновни­ки, а ты звезда.

Зубатова. Какое там, Галочка! Это раньше бы­ли звезды. А мы кто? Электрическая лам­почка сорок свечей — вроде горит, а ни­чего не видно.

Смеются.

Игнатенко. Ох, и умна ты, Наташка. Верно пословица говорит: «Не родись красивой, а родись счастливой». (Меняя тон.) Что — обошли тебя чем? Вроде все у тебя есть. Может быть, премию имени Крупской хо­чешь?

Зубатова. Ну вот, говоришь, все у меня есть, а сама в чем подозреваешь. Никогда я себе ничего не выколачивала. Я давно, Галя, сообразила: никакими наградами и званиями бездарность или посредственность не прикро­ешь и не украсишь. На сцену-то выходишь не в орденах и медалях, а, так сказать, голеньким, в натуральном человеческом ви­де, да еще огнями освещенный, прожек­торами. Все видно... Как же ты мало изме­нилась! Разве что красота твоя еще выпуклее стала, как бы увереннее, достойней... Почему ты тогда сцену бросила? С твоим талантом...

Игнатенко. Нахлебалась унижений, не вытер­пела. И сейчас, как вспомню,— страшный


сон. Режиссер на тебя орет, директор в ответ на «здравствуйте» еле головой качнет, братья по ремеслу ухмылочки отпускают, шуточки всякие. А я, помнишь, самолюбивая, гордая, с фанабериями даже.

Зубатова. Да-да, как же. Красивые всегда гордые, будто-то они сами себе эту красоту заработали, а не задарма от природы полу­чили... Я, конечно, не о тебе говорю... А артистом гордым быть нельзя, он существо зависимое.

Игнатенко. Ох, Наташка, видела бы ты, как они ко мне потом в этот кабинет стуча­лись, по телефону трезвонили. Уж такие вежливые, такие сахарные!

Звонок телефона.

(Взяла трубку.) Да... Скажи, пусть звонит на той неделе в пятницу. (Положила трубку.) Вот как раз этот иезуит Ильичев третий месяц добивается. Ничего, пусть по­помнит бедную Галю Игнатенко, пусть вспом­нит, как на меня орал.

Зубатова. Много работы? Гора, поди?

Игнатенко. И не говори! Петр Устинович те­перь все по заграницам ездит, связи нала­живает, вся культура на мне. Конкурсы за­мучили, смотры, фестивали. Едут и едут. Песни, пляски, хоры, всякая ерунда. Наши еще ничего, у нас народ еще в руках дер­жать можно, да и самим им в Москву ле­стно приехать, себя показать, по магазинам побегать, в музей заглянуть. А уж эти ино­странцы... никакой дисциплины. Наши кучно, а эти каждый сам по себе. И все какие-то претензии, все им не так и не этак. - Еще когда из слаборазвитых — с теми лег­че общий язык найти, а уж из развитых... Культуры у них нет!

Зубатова. Ох, сочувствую тебе, сочувствую, бедняга, такую ношу на плечах несешь... (Без перехода.) Какой на тебе костюм ши­карный. И материя — французская? Зайцев шил или прямо от Кардена?

Игнатенко. Наша материя, Наташка, наша. Нам в заграничное одеваться не рекоменду­ют. А шью в нашем ателье. И не Зайцев там у меня, а есть такая Анна Григорьев­на, портниха. Сволочь баба, мучит своими капризами. То у нее муж запил, то у дочки понос, то у внука коклюш. Уж я ей кланяюсь, кланяюсь...

Звонок телефона.

(Встала, взяла трубку.) Игнатенко слуша­ет... Это ты? Да... нет... да... нет... Сколь­ко раз я тебя просила — не звони в ра­бочее время по пустякам... Для тебя не пустя­ки, потому что ты глуп... нет... еще раз нет... нет и нет!.. Ну, черт с тобой, возьми в


серванте в моей белой сумке... Отстань, я за­нята, у меня совещание... Что значит — вру? Совещание... Отлипни! (Положила трубку.) У тебя дети есть?

Зубатова. Нет.

Игнатенко. Счастливая! У меня трое. Я не хоте­ла, муж выколотил. Они у меня какие-то недопеченные с самого детства. Игорь до шести лет из соски сосал, даже суп, Варва­ра до семнадцати в куклы играла, пока вдруг своего не родила, Альберт третий ин­ститут кончает, все не может себя найти. И знаешь, все сосут, сосут, сосут... Вот ты мой костюм похвалила, а он у меня, можно сказать, один. Дома халат да тапочки, а мой болван только и знает: «Галочка, они еще маленькие, Галюшечка, это же наши детки...» Как пиявки, крокодилы!

Зубатова. Муж-то тебя любит?

Игнатенко (вяло). Любит. Он всех любит, все человечество. Глупый ужасно.

Зубатова. А кто он?

Игнатенко. Академик ядреный.

Зубатова. Что это?

Игнатенко. Ядерной физикой занимается. Об­лысел весь. Я ему говорю: брось! А он: «Знаешь, как интересно, Галочка, забавно...» «Забавно!» Обхохочутся они когда-нибудь там все вместе. Я его дома и не вижу, то на аэродроме, то на космодроме... Ладно, Ната­ша, извини, ты своя, с тобой и откровен­но можно.

Зубатова. Что ты, что ты! Очень тебя пони­маю. Присосется какой-нибудь паразит, вле­зет в сердце, и уж не по уму поступа­ешь, по чувству, по-глупому даже.

И; ч а те н ко.  Тебе  не  понять,  что такое дети.

Зубатова. Разные роли играешь, так всякое перечувствуешь.

Игнатенко. В театре ты отыграла, грим сняла и из сердца выбросила, а тут... Ладно, извини... Что у тебя, Наташа? С удовольствием по­могу.

Зубатова. Я, как и все советские люди, не жи­ву только своими делами, я общественница и пришла к тебе по общим делам. Есть у нас в театре молодой актер Горкин. Инициатив­ный, одаренный, политически собаку съел. Мы его выдвигаем на секретаря партий­ной организации, поскольку Юровский — бывший — умер. Горкин не хотел. Все те­перь не хотят ничем руководить. Ты обра­тила внимание — все какие-то антиобще­ственные, какая-то апатия у всех к общим делам, атрофия. Ни один порядочный чело­век на ответственную работу не идет. А Гор­кина мы уговорили. И, представь себе, завтра должна выйти в газете статья, где именно Владлена Васильевича разносят в пух. Он тракториста Крепышкина играет в новом спектакле «Иди за мной, не потеряешь»... Ты не видела?


Игнатенко. Нет.

Зубатова. Вот и хорошо.

Игнатенко. Почему хорошо?

Зубатова. Будешь объективной. Сама понима­ешь, после такой статьи Горкина не то что в партбюро выдвигать неловко, и сам не пой­дет, он гордый.

Игнатенко. Следовательно?

Зубатова. Не могла бы ты эту статью при­тормозить? Ты все можешь, это всем извест­но, о тебе, как о волшебнице, говорят.

Игнатенко. Ну, голуба, далеко не все. А те­перь вообще не знаешь, что ты можешь, чего не можешь. Сейчас лучше всего ничего не де­лать. Очень его ругают?

Зубатова. Отвратительно. И совершенно несправедливо. Играет если не отлично, то хорошо. И вид, и рост, и голос. Герой, настоящий положительный герой, который все время требуется. Вот дали. А какой-то критичонок его вдребезги. Это и идейно неверно.

Игнатенко.   Я   ознакомлюсь   со   статьей.

Зубатова. Вот она. (Достает из сумочки статью, подает Игнатенко.) Ты не все читай, только о нем, вот здесь. (Показывает.)

Игнатенко. Откуда она у тебя?

Зубатова. Друзья где-то достали, мне сунули. «Зубатова, говорят, выручай нашего Гор­кина...» Ну вот тут, если захочешь, обо мне можешь немножко прочесть.

Игнатенко погружается в чтение.

(Внимательно осматривает комнату. Замеча­ет большой телефон, вздрагивает.) Галочка, а это что за телефон?

Игнатенко    (не  отрываясь  от  чтения).  Так.

Зубатова. Понимаю... По нему наверх зво­нишь? Самому?

Игнатенко. Да... Отутюжил этот Леонтьев горячо.

Зубатова. Нехорошо, верно? Некорректно. Критика должна быть мягкой, человечной, сострадательной. Она нас учит, а не поуча­ет, не сечет с размаху. И глупая статья, верно?

Игнатенко. Ну, о тебе тут в таких превосход­ных степенях... «Наталья Архиповна Зуба­това с поразительной точностью, я бы ска­зал проникновением,которое доступно уже не уму, а только интуиции, создает образ наг­лой, я бы простонародно выразился, на­храпистой бабы, для которой ради дости­жения цели нет никаких преград ни нрав­ственных, ни духовных, ни общественных. Ради своей цели, которая превращается в ее страсть, Зубатова — Веревкина способ­на топтать ногами все и всех, кто стано­вится поперек ее дороги. И, несмотря на то, что Зубатова играет отрицательную роль, мы испытываем восхищение, восторг имен-


но от таланта актрисы. В самом деле, ге­рой ли перед нами, или злодей, в конце концов не все ли нам равно, мы идем в театр за искусством, не за моралью...» Это весьма спорное суждение.

Зубатова. Вот, вот именно, развращающее умы зрителя.

Игнатенко. Как же тебе не жалко? Такой комплимент, а ты своими руками...

Зубатова. Галочка, одним лавровым листочком больше, другим меньше, мне уже не так важ­но. Есть вещи более существенные, обще­ственные, интересы коллектива.

Игнатенко. Щедрая ты, однако.

Зубатова. «Сложим лавры в общий товари­щеский суп». Кто сказал, помнишь?

Игнатенко.   Конечно,  Лермонтов,   кажется.

Зубатова (ахнув). Точно! Память у тебя!.. Меня волнует судьба нашего театра. Надо уметь наступать на горло собственной песне, как тот же автор выразился. И я на гор­ло наступать умею... Кстати, зашла бы ты как-нибудь ко мне. Я все-таки сибирячка. Такие пельмени в твою честь сварганю! Знаю, что у тебя тут питание хорошее, но не по­жалеешь. Или тебе неудобно ходить к про­стым смертным?

Игнатенко. Будет тебе! Занята очень, но обе­щаю... Слушай, давай-ка пойду посмотреть этот спектакль.

Зубатова. Зачем?

Игнатенко. Тобой полюбуюсь. И на этого Горкина взгляну, мнением своим подкреплю. Он хорош, говоришь?

Зубатова (слегка растерявшись). В общем, да. Еще не все ровно... Ох, узнает, что сама Игнатенко... Задрожит, хуже обычного сыграет.

Игнатенко.   А  ты   не   говори,   что   я   буду.

Зубатова. Да в театре мигом узнают: Игна­тенко пришла, Игнатенко! Шила в мешке...

Игнатенко. Когда спектакль?

Зубатова. Завтра.

Игнатенко. Завтра и приду. Пусть оставят два места.

Зубатова. Так на тебя рассчитываю, так на­деюсь, Галочка! Я тебе признаюсь: ведь луч­шей подруги у меня в жизни никогда и не было.

Игнатенко. И я тебе скажу: дня не было, чтобы тебя не вспоминала, а уж когда раскрою газету, а там твое имя, я так и вздрагиваю, так и вздрагиваю.

Зубатова. Ну, не буду тебе мешать, покрови­тельница ты наша.

Обнимаются, целуются.

Будь здорова, Галочка.

Игнатенко. Счастья тебе, Наташа, в работе и в личной жизни!


Проводив Зубатову, Игнатенко подходит к громадному телефону. Снимает его верх­нюю часть и достает толстый журнал мод. Листает его.

Гримуборная Зубатовой. Зубатова в ха­лате перед зеркалом снимает грим с лица. Плачет. Рядом в костюме комбайнера Горкин.

Горкин. Ну, не реви. Честное слово, я играл не хуже, чем прошлый раз.

3 у б а т о в а. Ты как будто назло мне играл отвра­тительно, мерзко, ходил, как на костылях. Голос дубовый, ни одной человеческой ин­тонации.

Горкин. А мне казалось...

Зубатова.   Казалось,   так   перекрестился   бы.

Горкин. В конце концов мне все это надое­ло! Вечно ты мной недовольна, всегда. Я, конечно, не гений... А кстати, голубуш­ка, когда я сказал фразу — «Ухожу и не вернусь никогда!» — зрители зааплодиро­вали.

Зубатова. Господи, они зааплодировали от радости, что ты не вернешься!

Горкин. Знаешь что, давай разойдемся по-хоро­шему.

Зубатова (встала, обняла Горкина). Ну не злись, не злись, милый. Я переживаю за тебя, дурачок. Я понимаю, ты волновался... Иг­натенко в зале, ты старался. А стараться, Владя, в нашем деле не надо. И, кто бы ни си­дел в зале, тебя не должно касаться. Сидит зритель, и все. Между прочим, ты всегда ста­раешься. Тебе хочется нравиться, а этого ни­когда не надо делать. Чем больше артист ста­рается, тем равнодушнее к нему зритель. Ну, допустим, что ты не произвел на Игнатенко особого впечатления. Ну и что? В искусстве она все равно ни уха, ни рыла. Не прикажет же она уволить тебя из театра, таких прав у нее нет, вообще у нее прав нет. Сидит она там в своем кабинете и только воображает, а на самом деле все развивается по своим законам, независимо от них от всех, а уж от нее в первую очередь.

Стук в дверь.

Нельзя!... И ты успокойся.

Снова стук в дверь.

Я   сказала   нельзя!   (Свирепо  рванулась  к двери, распахнула ее.)

На пороге И е нат е н ко . Игнатенко. Наташа, я на одну минуту.


Зубатова. Галочка, родная! Ой, извини, Гор­кин здесь оставил... Что вы здесь остави­ли, Владлен Васильевич?

Горкин (растерянно). Извините... по-моему, я здесь оставил...

Игнатенко. Ах, не все ли равно!.. Наташень­ка, милая, я не могла удержаться, чтобы не зайти к тебе. Восхищена! Чудо ты наше! Золотой ты наш фонд, культурная ты наша ценность! Хороша! Но, Наташа, можно я выскажу одно крохотное замечание?

Зубатова. Галочка, я счастлива буду. Твой вкус, твои тонкие суждения...

Игнатенко. Есть у тебя, Наташа, такая лег­кая, очень легкая, но все же заметная, на мой опытный взгляд, излишняя само­уверенность. Я понимаю, ты избалована, за­ласкана, все это у тебя непроизвольно. Ты извини меня, но ты то, что называ­ется, работаешь на публику. Тебе нравятся бурные аплодисменты, смех на реплики, даже та тишина зала, когда ты произносишь мо­нолог о своем тяжелом и злом детстве. Зал, можно сказать, не дышит, и я чув­ствую, тебе нравится, что он не дышит. Это плохо, Наташа, зал при всех условиях дол­жен дышать. Простой зритель, может, и не поймет, отчего ты так... Неплохо, нет, не­плохо... но, как я уже сказала, самоуве­ренно играешь. А зритель квалифицирован­ный... у нас, Наташа, зритель вырос, ой, как вырос, ты сама знаешь, как он вырос.

Зубатова (хмуро). Да-да, всем хоть в баскет­бол играть.

И гнатенко. Ты шутишь, а это правда... Словом, дарование твое отменное, но управляй им, управляй — побольше эстетики, тонкости, изящества. Искусство не только в том, что сказать, а как сказать.

Зубатова. Да-да, этому нас с тобой в школе учили. Какая у тебя прекрасная память, Галочка!

Игнатенко.   Ты   не   сердишься   на   меня?

Зубатова. Что ты? Каждое твое замечание ценно... Да, плохо играла, плохо. И, знаешь, отчего? Жизнь какая-то такая... Все раздра­жаюсь, злюсь. Иногда такое чувство — вот взяла бы и кого-нибудь своими руками и придушила. Этот писака Леонтьев взбесил.

Игнатенко. Да, относительно вас... простите, как ваше имя-отчество?

Горкин. Владлен Васильевич.

Игнатенко. А вас, Владлен Васильевич, про­сто хотела поблагодарить от всей души. Упоительно играете. Сценичность, точность, мера такта. Как только вы вышли и сказа­ли: «Привет, Варвара!» — во мне все дрогнуло, что-то поднялось из самых глу­бин. Я почувствовала: вот наш настоящий герой — без сантиментов, без- рефлексии, без модных вывертов. Просто, громко, внят­но: «Привет, Варвара!» А когда вбежали и


крикнули: «Где швеллер?!» — у меня му­рашки по телу побежали. Вы почувствова­ли, как весь зрительный зал замер от ва­шего крика? Я бы сказала — все вместе с вами испугались и тоже подумали: где швел­лер?! Отлично, вполне отлично! Наташа, ты напрасно мне говорила, что товарищ Горкин играет не ахти как.

Зубатова. Я не так сказала.

Игнатенко. Ну приблизительно... Владлен Ва­сильевич рожден для сцены, это артист, я бы выразилась даже сильнее: это артист с за­главной буквы.

Горкин. Спасибо, Галина Никифоровна, спаси­бо. Ваши слова... Если бы вы знали, как дорога мне ваша похвала! Знаете, работаешь-работаешь, а доброго слова... Иногда кажется, что мне просто завидуют... Завидуют оттого, что мои родители рабо­тают в Лондоне, завидуют даже тому, что я хожу прямо, а не сутулюсь, как те несчаст­ные, у кого зарплата сто двадцать или сто сорок. Иногда мне кажется, что даже На­талья Архиповна не всегда справедлива ко мне.

Игнатенко. Наташа, милая моя Наташуха, береги его! Талант надо беречь и система­тически поддерживать. Помнишь, кто это сказал? Свято!

Зубатова. Да я...

Игнатенко. Кстати, где вы живете, Владлен Васильевич?

Горкин. На Плющихе.

Игнатенко. О, это почти рядом. Я в Зелено­граде. Разрешите, я вас подброшу. У меня машина мужа — «Чайка». Супруг мой сей­час на Байконуре, они там что-то куда-то запускают.

Горкин. Удобно ли?

Игнатенко. Что вы! Мне будет приятно. По до­роге я вам подробно расскажу свое впечат­ление о вашей игре.

Зубатова. Владлен Васильевич, мне помнится, вы обещали проводить меня. У меня, Галоч­ка, страшная головная боль. Владлен Ва­сильевич обещал...

Игнатенко. О, конечно, конечно... Знаешь, На­таша, головная боль —- это у тебя, навер­ное, возрастное. (Горкину.) Наташа была са­мой старшей на курсе, мы ее всегда ста­ростой выбирали и, помнишь, тебя дразнили: бабушка курса... Конечно, Владлен Василь­евич, надо проводить больную.

Горкин. Собственно... Наталья Архиповна, мне очень хотелось бы услышать замечания Гали­ны Никифоровны. Я чувствую — они такие важные, ценные.

Зубатова (растерянно). Но мы с вами, Влад­лен Васильевич, еще хотели репетировать.

Игнатенко. Репетировать? С головной болью, Наташа! Впрочем, хочешь — садись с ним. «Чайка» — мы уместимся. Сначала высадим


тебя, потом я подброшу Владлена Василь­евича... Впрочем, Владлен Васильевич, вам решать.

Горкин. Наташа... Простите, Наталья Архипов­на, я попрошу Бутусова, он вас проводит, вы же в одном доме живете. Мне бы хо­телось послушать...

Зубатова. Да, конечно... Идите, идите. У меня действительно голова раскалывается...'Влад­лен Васильевич тебе понравился? Я же гово­рила... Рада. Я даже уверена, наш Влад­лен Васильевич будет заслуженным артистом республики. Верно, Галя, будет?

Игнатенко. Он того стоит, Наташа, стоит. Идемте, Владлен Васильевич.

Горкин. Наталья Архиповна, мы завтра поре­петируем.

Зубатова (в растерянности, сдерживая ярость). Да, конечно... Идите, идите...

Горкин (кричит в дверь). Бутусов! Илья Спи-ридонович! Сюда!

Входит дряхлый  старичок.

Бутусов. Я здесь. Что стряслось? Горкин.   Проводи   Наталью Архиповну домой, она  себя плохо чувствует.  Что-то нервное. Бутусов. Сочту за честь.

Зубатова и Игнатенко целуются на проща­ние.

Игнатенко. Спасибо тебе, спасибо за э;гот вечер.

Игнатенко и Горкин уходят.

Бутусов. Это у вас, Наталья Архиповна, от перенапряжения. Как вы сегодня играли, как играли! Вдохновение на вас снизошло: чисто вдохновение! Я ребенком великую Ермолову застал, видел. Сегодня любуюсь на вас из-за кулис и думаю: нет, живо театральное ис­кусство, не умирает, живо! И радио его не погубило, и телевидение, и разные поста­новления. Живого актера ничто не заменит, да еще если он такая громада, как вы.

Зубатова. Проводите меня, Илья Спиридо-нович, я что-то рухнула. Будете моим кава­лером на этот вечер.

Бутусов. Какой я кавалер. Уже лет десять дамский пол меня и в мыслях «не колы­шет»...

Зубатова. Счастливчик вы, Илья Спиридоно-вич, счастливчик... Ну, он у меня узнает, он меня вспомнит!

Бутусов. Да он не только гнева вашего не сто­ит — плевка.

Зубатова. И плевок получит. А эта — бюро­кратка!.. Ничего, сейчас скоро всех бюрокра­тов уничтожат. Давить их, как клопов, как блох, как тараканов... как... (Не нахо­дит слов.)


Бутусов. Вошек...

Стук в дверь. Зубатова. Какой еще там черт!

Бутусов приоткрывает дверь и пропускает в гримуборную сначала громадную корзину цветов, и за ней входит Гусев.

Гусев. Наталья Архиповна!

Зубатова (сквозь слезы). Простите, я не пом­ню...

Г у с е в. Гусев Георгий Ульянович, философ, мож­но просто Юра.

Зубатова. А-а-а... (Показывая на корзину.) Где достали вы эту роскошь?

Гусев. Я не только философ, Наталья Архи­повна, я обыкновенный советский человек, который всегда где-то что-то, но обязатель­но достанет.

Зубатова. Куда же я ее дену?

Гусев. Я не смею... но разрешите вас про­водить. У меня всего-навсего «Жигуль», но мы поместимся. Доставьте мне счастье.

Зубатова. Я думаю, мы сможем подвезти и Илью Спиридоновича. Мы живем в одном доме.

Гусев. Конечно. Я вас провожу до дверей, а то Илье Спиридоновичу такую корзину не поднять.

Зубатова. Я даже разрешу вам внести ее в ком­нату.

Г у с е в. Я побываю в жилище самой Мельпомены.

Зубатова. Нет, хоть вы и философ, но вы, кажется, нормальный человек!

Гусев. Относительно статьи...

Зубатова. Какой статьи?.. Ах, да!..

Гусев.   Вы   извините,   но   мой   друг   упрям...

Зубатова (почти смеясь). Увы! Статья не пой­дет. Теперь это можно сказать с уверен­ностью. Завтра пятница, и никакой статьи не будет.

Гусев. К сожалению, не так. Газета... Там всегда так сложно... Статью Леонтьева пере­несли в сегодняшний номер — она уже вышла.

Зубатова. Да что вы!

Гусев, Не огорчайтесь, Наталья Архиповна. Право, «Вечерняя Москва». Такая малоза­метная газетенка...

Зубатова. Нет, почему же! Я ее выписываю и очень люблю. Всегда читаю на ночь, перед сном... А ваш приятель... Вы знаете, я люб­лю людей твердых, принципиальных. Помоги­те же мне.

Гусев поднимает корзину цветов и, пропу­стив вперед 3 у б ато в у, идет к двери. За ними следует Бутусов, приговаривая.

Бутусов.   Какая   актриса!   Какая   актриса!.. Конец